Rambler's Top100

3/2008

БИБЛИЯ И РУССКАЯ ПОЭЗИЯ ХХ ВЕКА

Владислав Ходасевич: "Звездой, сорвавшейся в ночи..."

Тамара Жирмунская

Окончание. Начало в ИиЖ № 2/08

Среди несправедливых упрёков, которым подвергался В. Х. со стороны пёстрого, разноголосого литературного сообщества на сломе времён, особенно же после Октябрьского переворота, был и упрёк в большевизме. Своему многолетнему корреспонденту, поэту Б. А. Садовскому Ходасевич писал: "...Вы знаете, что раньше я большевиком не был да и ни к какой политической партии не принадлежал. Как же Вы могли предположить, что я, не разделявший гонений и преследований, некогда выпавших на долю большевиков, – могу примазаться к ним теперь, когда это не только безопасно, но иногда, увы, даже выгодно? (...) Ведь это было бы лакейство, и я полагаю, что Вы не сочтёте меня на это способным".

Да, большевиком он не был, хотя его работа в Тео под началом О. Д. Каменевой, жены Льва Каменева и сестры Троцкого, давала пищу для подобных предположений. Со свойственной ему язвительностью он обрисовал в нескольких фразах надуманность и тщету подобных мероприятий: "Говорили преимущественно "к порядку дня" и перманентно "организовывались", неизвестно, с какой целью (...) больше всего почему-то переезжали из этажа в этаж, из комнаты в комнату огромного здания на Неглинной улице. Все пересаживались, как крыловский квартет".

Трудно себе представить, как сложилась бы судьба Ходасевича в Советской России 20–30-х годов. Активность натуры да и просто забота о хлебе насущном не дали бы ему возможности отсидеться в тихом углу, а пойти на компромисс в отношениях с властью для него было нереально. По словам Гёте, действующий не свободен, свободен только созерцающий. Cреди последних Ходасевич не числился. Вообще считать поэта созерцателем – слишком распространённое обывательское заблуждение. Созерцатели не идут на казнь, тем более их не ведут на казнь, а в исторической памяти живы примеры и того и другого...

В июне 1922 года Владислав Фелицианович решительно рвёт с прошлым: в корне меняет свою личную и общественную жизнь. Не наше дело гадать, идеологические, житейские или интимные причины послужили катализатором отъезда. Или его призвал к очередной жертве Аполлон. Ведь свои самые проникновенные стихи, завораживающие глубиной мысли-чувства, безукоризненные по форме, проникнутые земной горечью и отблеском света небесного, он, по моему убеждению, создал в эмиграции. Впоследствии они вошли циклом "Европейская ночь" в его единственное прижизненное "Собрание стихов" (1927), выпущенное в Париже.

"Есть упоение в бою / И бездны мрачной на краю..." – думаю, что именно так не склонный к обольщениям В. Х. видел, уезжая, свою новую ситуацию. Рядом с ним была начинающая поэтесса и несомненная красавица Нина Берберова. Брошенной жене Анне он пишет вполне искренно (правда, от такой искренности веет холодом и жестокостью): "...Я зову с собой – погибать. Бедную девочку Берберову я не погублю, потому что мне жаль её. Я только обещал ей показать дорожку, на которой гибнут. Но, доведя до дорожки, дам ей бутерброд на обратный путь, а по дорожке дальше пойду один..."

Насчёт Нины он ошибся. Оставила через десять лет после совместного рывка в неведомое она – его, а не наоборот. "Бутерброд" на посошок был ей не нужен. Она не погибла, в ней зрела большая писательница. Её книги "Курсив – мой", "Железная женщина" и другие останутся в русской литературе.

Именно у Нины Берберовой искала я подсказку на некоторые свои вопросы. И главный из них: как запечатлелись в его поздних стихах неутомимые духовные искания.

Но сначала – отступление в сторону. Делаю я его на свой страх и риск, уверенная, что согласятся со мной далеко не все.

Исследовательница Ирина Ронен прозрела притчу о бедном Лазаре (Лк 16. 19–26) в стихотворении Ходасевича "Баллада" (вторая, ибо стихов с таким названием у В. Х. два). С ней согласился, сказав, что она "совершенно справедливо отметила" глубинное сходство одного с другим, уже упомянутый выше Н. А. Богомолов. Не скрою, что добралась я до этой параллели благодаря его вступительной статье к однотомнику Ходасевича, так как Венского альманаха (Wiener slawistischer Almanach, Bd. XV, Wien, 1985) в моём распоряжении нет.

Цитирую стихи полностью:

Мне невозможно быть собой,
Мне хочется сойти с ума,
Когда с беременной женой
Идёт безрукий в синема.
Мне лиру ангел подаёт,
Мне мир прозрачен, как стекло, –
А он сейчас разинет рот
Пред идиотствами Шарло.
За что свой незаметный век
Влачит в неравенстве таком
Беззлобный, смирный человек
С опустошённым рукавом?
Мне хочется сойти с ума,
Когда с беременной женой
Безрукий прочь из синема
Идёт по улице домой.
Ремянный бич я достаю
С протяжным окриком тогда
И ангелов наотмашь бью,
И ангелы сквозь провода
Взлетают в городскую высь.
Так с венетийских площадей
Пугливо голуби неслись
От ног возлюбленной моей.
Тогда, прилично шляпу сняв,
К безрукому я подхожу,
Тихонько трогаю рукав
И речь такую завожу:
"Pardon, monsieur, когда в аду
За жизнь надменную мою
Я казнь достойную найду,
А вы с супругою в раю
Спокойно будете витать,
Юдоль земную созерцать,
Напевы дивные внимать,
Крылами белыми сиять, –
Тогда с прохладнейших высот
Мне сбросьте пёрышко одно:
Пускай снежинкой упадёт
На грудь спалённую оно".
Стоит безрукий предо мной
И улыбается слегка
И удаляется с женой,
Не приподнявши котелка.

Суровое стихотворение! Слишком "извилистое" для прямой трактовки! Прежде чем тронуть анализом этот похожий на смертоносный тромб сгусток жёлчи, гнева, сострадания, желательно ознакомиться с моментом, когда стихи написаны. Поэт часто возвращался к своим первоначальным наброскам, углублял и совершенствовал начатое. Так что момент написания растягивался на целый период... Под "Балладой" стоит июнь-август 1925 года. Где написана? В Медоне под Парижем. Прошло три года после отъезда из России. Недобрые духи времени и места сопровождают поэта в его скитальчестве по Западу. Берлин, Прага, Венеция, Рим, Лондон. Звучит красиво, но... Ни пристанища, где можно бросить якорь, ни надёжного литературного заработка. "Есть в мире лишние, добавочные, / Не вписанные в окоём, / Не числящимся в ваших справочниках, / Им свалочная яма – дом" (М. Цветаева). К тому же нельзя вырывать "Балладу" из контекста других стихов "Европейской ночи", тоже суровых, порой жестоких, но не по отношению к малым мира сего, а скорее к самому миру – игралищу диких, тёмных, необузданных сил. Хотя нередко кажется, что поэт сердится и на жертву тоже – без вины виновника своего несчастья. Но более всего сердит он на самого себя.

Однако заглянем в Евангелие от Луки, на которое ссылаются И. Ронен и В. Богомолов. Не поможет ли оно разобраться в этом сложном с нравственной точки зрения случае?

"Некоторый человек был богат, одевался в порфиру и виссон и каждый день пиршествовал блистательно" (Лк 16. 19).

Пока никакой параллели со стихами В. Х. Лирический герой, он же автор "Баллады", всю жизнь был до предела стеснён обстоятельствами. Современники пишут об его неустройстве, честной бедности, заметных даже на неблагополучном фоне быта тогдашней эмиграции. Но, может быть, речь идёт о богатстве другого рода: мощном таланте, плодотворном вдохновении? Надо совершенно не чувствовать Ходасевича, чтобы строки "Мне ангел лиру подаёт, / Мне мир прозрачен, как стекло" принимались всерьёз, а не как горчайшая насмешка над самим собой. Всё наоборот: ни подаваемой свыше лиры, ни прозрачности окружающего. "Тяжёлая лира" – название четвёртой книги поэта не случайно. Он знал, какова она на вес, какого напряжения жил, нервов, мозговых извилин требует от него поэтическая работа.

"Ремянный бич", о котором шла речь выше, а ещё больше отчаянный жест надсмотрщика – "наотмашь бью", направленный против ангелов вдохновения, вероятно, использовали немногие поэты. Пожалуй, ещё только Гейне, как справедливо отмечено в примечаниях к однотомнику. Не настаиваю на своей догадке, но именно свист "ремянного бича" слышится мне в стихах "Европейской ночи". Причём бичует Владислав Фелицианович прежде всего Владислава Фелициановича. Кого же ещё?

Так что один из героев притчи и авторское "я" баллады – личности несовместимые. Пойдём дальше:

"Был также некоторый нищий, именем Лазарь, который лежал у ворот его в струпьях. И желал напитаться крошками, падающими со стола богача; и псы приходя лизали струпья его" (16. 20–21). Евангельский бедолага и "однорукий с беременной женой" не имеют ни единой точки соприкосновения.

Чтобы не испытывать дольше терпения читателя, кратко изложу окончание притчи. И нищий, и богач умерли и попали "в лоно Авраамово": первый – в рай, второй – во ад. "Будучи в муках", богач попросил патриарха Авраама, чтобы Лазарь "омочил конец перста своего в воде и прохладил" его язык. Патриарх ответил на это в том смысле, что хватит с него земного добра, пусть пострадает, а Лазарь, получивший на этом свете одно зло, пусть утешится на том. Мысль – не новая для нас. Две тысячи лет назад, возможно, свежая. Как все евангельские притчи, и эта многозначна, годится на многие случаи жизни. Но при чём тут стихи Ходасевича?! Видимо, из профессиональной солидарности поддержавший западную коллегу русский литературовед силится оправдаться перед собой и перед читателем: "...смысл притчи направлен на осуждение богатства и превознесение идеала христианского смирения и покорности своей судьбе. У Ходасевича же речь идёт о смирении поэта-пророка перед человеком из толпы (приводится четверостишие "Мне лиру ангел подаёт..." – Т. Ж.). Мало того, безрукому предстоит превращение в одного из тех ангелов, которые сейчас окружают поэта и подают ему лиру. Ведь поэт просит не капли воды, как богач из притчи, а пёрышка на спалённую грудь – ангельского пёрышка..."

Ну и ну! Единственное, что остаётся, – это удивлённо развести руками... Не претендуя на полноту своего резюме, доскажу то, что сама вижу в "Балладе". Прежде всего любовь к женщине. Её выдают целомудренные строки о пугливых голубях, которые с площадей Венеции "неслись от ног возлюбленной моей". В стихах есть ещё одна героиня: беременная жена инвалида. Судьба не судила Ходасевичу стать отцом. Но немного найдётся в русской поэзии стихов, где так опоэтизировано "интересное" положение женщины, как в двенадцатистишии "Ни жить, ни петь почти не стоит..." Здесь поэт вслед за Тютчевым говорит о "биенье" в каждодневности "совсем иного бытия". А вот его концовка: "Так, провождая жизни скуку, / Любовно женщина кладёт / Свою взволнованную руку / На грузно пухнущий живот". Берлинское стихотворение лета 22-го года.

Что это? Просто так называемое "распространённое сравнение" или личная несбывшаяся надежда?.. Безрукий инвалид, скорее всего, – жертва ненавистной войны. Вспомним "Слёзы Рахили"! И вот они друг против друга. "Беззлобный смирный человек с опустошённым рукавом" и целёхонький "надменный" поэт-эмигрант (многие упрекали В. Х. в надменности). Между прочим, "идиотства Шарло" – не такие уж идиотства, если знать, что незнакомым именем – на французский манер – назван Чарли Чаплин. Сравнение, как говорится, не в пользу автора. Терзание души, раскаянье (вероятно), сочувствие (не исключено), невозможность ничего изменить. И фантастический выход из положения: полный иронии и самоиронии монолог, обращённый к французу, не понимающему иностранца. Серьёзны тут только две строки о пёрышке: "Пускай снежинкой упадёт / На грудь спалённую оно". Грудь, вместилище сердца поэта, была, действительно, спалена...

Наверно, возможно и другое прочтение "Баллады". Я всей душой за разномыслие, одобренное ещё апостолом Павлом (1 Кор 11. 19). Я лишь против того, чтобы приписывать огненным стихам В. Х. то, чего в них нет.

"Изгнание – всегда трагедия, эмиграция – всегда несчастье. Но для поэта эмиграция есть гибель, – пишет Нина Берберова, – и Ходасевич отдавал себе отчёт в том, что уготовила ему судьба".

Прекрасно зная этого хрупкого, изящного "в походке и движениях" человека, высоко ставя его талант и сделанное им в литературе, Берберова подсказывает верный путь и в поисках ускользающего от поверхностного взгляда духовного, религиозного начала его своеобразной лирики. Не в прямых перекличках стихов со Священным Писанием лежит оно, а залегает гораздо глубже, в труднопостижимых пластах сознания.

Размышляя о трудностях его жизни на родине в эпоху военного коммунизма, Н. Б. приходит к выводу, верному и для дальнейшей, частично разделённой с В. Х. судьбы: "Не было в этой внешней жизни ничего, что бы гармонировало с его мрачной, чистой, строгой и глубокой поэзией. Но за этим бытом сквозило для него непрестанно то бытие, которое, неузнанное и не разгаданное для большинства, так волнует и преследует поэтов".

Не всех – хочется добавить. А лишь особенно щедро обременённых даром "тайнослышанья", как выражается Берберова. Избранных связных между двумя мирами.

Державин, Тютчев и Боратынский как предтечи Ходасевича на этом пути называются разными исследователями. Не буду вторично разбирать тут явно подсказанную поэту из высших сфер державинскую оду "Бог", сетования Боратынского о столь странном и распространённом явлении, как человеческий дух-"недоносок", тютчевское "двоемирие" – ибо достаточно подробно сделала это в своей книге "Ум ищет Божества" (2006). Но есть ещё одно имя в русской поэзии, которое хочется вспомнить в связи с нашим героем: Константин Случевский. То, что давно было высказано по адресу К. С. малоизвестным у нас литератором-эмигрантом Г. Мейером (журнал "Грани" № 224, М., 2007) проливает свет на важнейшее свойство Ходасевича: чем больше давит на поэта окружающее, тем решительнее отрывается от него дух, тем свободнее парит он на грани двух миров, стремясь ввысь.

"Только длительное лицезрение всех здешних земных ужасов и преступлений (...) метаэмпирики зла побудило Случевского заглянуть в запредельное, приступить к оправданию смерти как тернистой тропы, ведущей к бессмертию" – сказано как будто о позднем В. Х. Правда, обозревая его короткий и блистательный творческий путь, я бы заменила слово "смерть" словом "жизнь". Как раз жизнь, со всеми её мытарствами, уродствами, вольным и невольным искажением человеческой природы, толкает, по Ходасевичу, душу к удесятирённому чувству красоты, полноты, бессмертия.

С середины 50-х люблю его "Элегию" 1921 года. Не в укор младшим коллегам и их насмешливым идеологам, уверенным, что до них ничего не было, никто ничего стоящего не читал и все только перемалывали молочными зубами спущенную сверху идейную жвачку, а из уважения к истине скажу: и знали, и читали, и всё понимали как надо, и не одна я, поди, помню наизусть весь свой век.

Деревья Кронверкского сада
Под ветром буйно шелестят.
Душа взыграла. Ей не надо
Ни утешений, ни услад.
Глядит бесстрашными очами
В тысячелетия свои,
Летит широкими крылами
В огнекрылатые рои.
Там всё огромно и певуче,
И арфа в каждой есть руке,
И с духом дух, как туча с тучей,
Гремят на чудном языке.
Моя изгнанница вступает
В родное, древнее жильё
И старшим братьям заявляет
Равенство гордое своё.
И навсегда уж ей не надо
Того, кто под косым дождём
В аллеях Кронверкского сада
Бредёт в ничтожестве своём.
И не понять мне бедным слухом
И косным не постичь умом,
Каким она там будет духом,
В каком раю, в аду каком.

Нет, не апологетом смерти выступал Ходасевич в 20-е да и 30-е годы, а жильцом двух миров, поверяя мир земной миром небесным и наоборот. Идя след в след за Боратынским, оставившим нам поразительную строку: "И в небе земное его не смутит", пишет он короткий, в восемь строк всего, "Март". В привычном толковании это – природная зарисовка, и она проскакивает обычно мимо внимания читателя. Мне же хочется на ней остановиться:

Размякло, и раскисло, и размокло.
От сырости так тяжело вздохнуть.
Мы в тротуары смотримся, как в стёкла,
Мы смотрим в небо – в небе дождь и муть.
Не чудно ли? В затоптанном и низком
Свой горний лик мы нынче обрели,
А там, на небе близком, слишком близком,
Всё только то, что есть и у земли.

Загадка? Да! Но в этой загадке есть прок – добрым молодцам урок. Да не сравняемся мы с наивными потребителями религиозных текстов, кто мыслит, что, прожив серую, замкнутую, сварливую жизнь, они разом будут восхищены на небо, в райские сады, где ангелы возьмут их в свой хоровод. Не дана ли нам жизнь, чтобы, после всех испытаний, мы обрели "горний лик" даже "в затоптанном и низком"?..

Собрав цветы зла приближающейся европейской ночи, Ходасевич как поэт умолк, ушёл в другие литературные жанры. Книга о Державине, мемуарный "Некрополь", критические статьи неизменно широкого охвата – достояние былых и будущих поколений. Скончался Владислав Фелицианович после мучительной болезни в Париже 14 июня 1939 года, ровно за год до гитлеровской оккупации. Был похоронен на кладбище Бианкура...

Виталий Зверев во вступлении к удачно составленному им карманному сборнику стихов В. Ходасевича, не так давно вышедшему в Библиотеке избранных стихотворений ХХ века, привёл его слова из рецензии на книгу Андрея Белого "Начало века": "Весьма возможно, что сроки ещё не близки, но, как это ни ужасно для Каменевых, полу-Каменевых и четверть-Каменевых, – Россия вновь станет тою христианской страной, какой она была, или – вернее – какою она хотела, но ещё не умела быть".

Если бы всё зло мира гнездилось в одном месте, было привязано к одной или даже сотне имён заранее вычисленных "злотворцев", можно было бы воспрянуть душой от одних этих слов поэта-провидца. Но зло мира рассеяно по сонму душ. И наши души, увы, не исключение.

Поэтому без утешений и услад, зато путём зерна продолжим своё скромное восхождение, видя в самом незначительном ещё одну ступеньку вверх, как в знаменитом и до конца, слава Богу, не разгаданном стихотворении Владислава Фелициановича:

Перешагни, перескочи,
Перелети, пере – что хочешь –
Но вырвись: камнем из пращи,
Звездой, сорвавшейся в ночи...
Сам потерял – теперь ищи...
Бог знает, что себе бормочешь,
Ища пенсне или ключи. †

Мюнхен

 о нас
 гостевая
 архив журналов
 архив материалов
 обсуждение
 авторы

 Публикация

обсудить в форуме

распечатать

авторы:

Тамара Жирмунская


 Память

Александр Юликов
Тесный круг

22 января о. Александру Меню исполнилось бы 73 года. Дух его был бодр, ясен, молод, и потому трудно представить его себе постаревшим. Разве что седины прибавилось бы. А вот каким он был в молодости, помнят теперь, наверное, немногие. О своих первых встречах с пастырем рассказывает художник, оформивший большинство книг о. Александра. 

 Свидетельство

Дмитрий Гаричев
Осколок

"Николо-Берлюковская пустынь (село Авдотьино Ногинского района Подмосковья) два года назад отметила 400-летие. Испытав за века взлёты и упадок, пустынь была прославлена многими чудотворениями от обретённого образа "Лобзание Иисуса Христа Иудою". Главным событием юбилейного года в Берлюках стало водружение креста на колокольне возрождающейся обители..." 

   о нас   контакты   стать попечителем   подписка на журнал
RELIGARE.RU
портал "РЕЛИГИЯ и СМИ" Рейтинг@Mail.ru Rambler's Top100