Rambler's Top100

4/2007

ПАЛОМНИКИ XXI ВЕКА

Житие и жизнь

Поражение и победа

Валентин Курбатов

Продолжение. Начало в № 3/07

Заключительная часть большой серии очерков (см. №№ 9/2000; 5,6/2001; 6, 7–8, 9/2002; 10,11/2004) о паломнических путешествиях по Турции. Эта страна, точнее, как пояснил автор в начале, христианская её часть, её византийское и довизантийское прошлое, являет "прекрасную лабораторию, огромный, накрытый небесами музей человеческого духа и высшей религии в её зарождении, могучем развитии, усталости и напряжённой внутренней жизни". Редакция благодарит Бориса Ивановича Царёва за предоставленные фотографии, которые иллюстрируют все публикации турецкого цикла В. Курбатова, придавая им особую выразительность.


Ответный взгляд истории порою бывает тяжек. Мы уже говорили об этом когда-то в Каппадокии, в городке Гюзелез, заселённом мусульманами Македонии на место увезённых отсюда в Македонию при Ататюрке греков. Новая вера не узнаёт единого родства и обращается с оставленными христианами храмами хуже, чем с хозяйственными постройками, отдавая их скоту или на игры детям, которые чаще играют здесь в вечную взрослую войну, истребляя изображения святых как безответных пленников. А поводом к воспоминанию об этом было то, что мы решили сразу уехать в самый западный город Ликии Телмес – нынешний Фетхие, и уже оттуда, на обратной дороге и смотреть потихоньку землю Святителя, как если бы он сам надумал оглядеть свою митрополию таким образом.

Фетхие прекрасен, как многие города Средиземноморья, и опять воскрешает в памяти Александра Степановича Грина, который в 60-е годы был нашей романтической библией и который сам никогда не видел таких городов, рисуя их с пыльной Феодосии. Они звались у него Лисс и Зурбаган и были полны парусов, ветра, старых моряков и прекрасных девушек с небывалыми именами. Вот и тут достаточно было первым утром по приезде выйти на балкон отеля, чтобы сверкнуло небесной синевой море, закачался лес мачт, и каждая яхта показалась вымытой накануне с мылом и готовой встать под алые паруса.

Но мы оставляли эти открыточные красоты, потому что ехали не за ними. На выезде из старого Телмеса мы ещё успевали взглянуть на неизменные здесь театр и скальные гробницы. Театр медленно уходил в землю, зарастал, словно на него натягивали по окончании спектакля дерновый ковёр, и сбивался больше уже на какой-то запущенный деревенский стадион. А гробницы ещё кичились имперскими именами, ионическими колоннами, вытесанными в скале, иллюзией кованых врат. Но, как повсюду в этой стране да, верно, и в других тоже, ворота были разбиты, и взгляду за фасадом этой роскоши представала жалкая нагота тесной, часто загаженной пещеры, ничем не отличающейся от бедных гробниц рядового ликийца.

Это на земле и при жизни ты император, и тебе ставят статуи в соседстве с Зевсом, и возливают вино, и воскуряют фимиам, как, по описанию Плиния Младшего, положено было перед статуей Траяна, и посылают твоим изображениям воздушные поцелуи обожания (на замеченного в уклонении от таких поцелуев – тотчас донос с обвинением в христианстве и доносчику – имущество обвинённого). А там, за последней колоннадой и царственными вратами, тебя встретит тот же Харон, что перевозит через Лету и последнего бедняка. А христианин так и вовсе знает, что именно последние будут первыми в свете нетления, а первые ещё неизвестно где.

Это честолюбивое соревнование гробниц неожиданно вызывает в памяти нынешние русские кладбища, где "новые русские", убитые ещё по дороге в тюрьму, тоже отмечаются чуть не имперскими надгробиями, выставляя на мраморных стелах свои "мерседесы" и загородные дома, словно надеясь унести их с собой. Богатые люди схожи мышлением даже и через две тысячи лет.

А торопились мы в старый греческий город Кармелисос, на календаре которого нет даты рождения, ибо она теряется в дохристовой тьме, но есть дата смерти – 30 июня 1923 года, когда город с двадцатипятитысячным населением в один день оставил свои очаги и переехал в Грецию. Ататюрк строил новую единую Турцию и не мог позволить грекам, как они того хотели по праву долгой жизни в этих местах, отнять у себя западную Анатолию. Бескровно, но непреклонно греки были возвращены в родимую землю, которой они могли не помнить, потому что пришли сюда ещё с Александром Великим.

Что можно унести с собой в один день из двухтысячелетней истории? Только своё вчера и сегодня. Добро заберёт пришедший сюда новый человек, а память возьмёт земля. Турки не стали селиться в оставленном городе, понемногу обживаясь внизу, у его подножия. А город отдали ветрам, дождям, зною, жёстким кустарникам, травам и камню, который здесь убедительнее всего доказывает, что растёт так же естественно, как дерево.

Мы потом часто будем видеть в руинах античных и византийских городов, как дерево и камень то любяще, то враждебно врастают друг в друга, становясь какой-то новой природой, автором которой может числить себя история. Здесь камни растут скорее деревьев в опустевших домах, где чернеют в левом углу (в правом была икона) иногда чудно украшенные очаги, вокруг которых шумели поколения. Рождались и росли дети, дремали старики, а ночами грели старые бока греческие домовые. Ещё нет-нет мелькнёт нарядная ставенка, измытый дождями стул или половинка двери да вечный спутник жилья – битая глиняная посуда. Но больше дома уже используются как загоны для овец, коз и коров, и оживляют этот некрополь только птицы, пролетающие сквозь окна, крики петухов да иногда страшное мычание запертого быка, как архангельская труба всё длящегося здесь Страшного суда.

Турки украсили эту нечаянную Хиросиму поэтическим именем "Долина безмолвных фей". Днём солнце милосердно загораживает трагедию весёлым теплом и светом. Но с приходом темноты город становится призраком, вскипает неслышными слезами, задыхается от воспоминаний, и делается понятно, почему новые хозяева земли не хотят воспользоваться его стенами. Феи этого города безмолвны, потому что онемели от ужаса. И запоздалый прохожий старается не смотреть в сторону этих стен. Люди на ночь покрепче запирают двери и поярче зажигают лампы, чтобы холодные тени не затопили их улиц и не отняли сна.

Часовни разбежались по городу и встали стражей на самых высоких местах. Путеводитель предпочитает французское слово "шапель" в угоду Ататюрку, которому французский был вторым языком. В них ещё читаются фрески, чьи-то некогда спасительные лики, но плесень уже пожирает их. Два храма (Верхний и Нижний, как они зовутся на нынешнем плане города – прошло только восемьдесят лет, но уже не у кого узнать их имён) переглядываются поверх крыш. Они собирались служить долго, потому что в Верхнем ещё летит над входом нежный мраморный серафим и чистой, почти новой галечной мозаикой украшен двор. Мастер подписал его 1910-м годом. До трагедии оставалось только тринадцать лет, и мозаика ещё не успела вытереться, как вытерлась в Нижнем храме, где то ли той же руки, то ли той же традиции такой галечный греческий ковёр двора подписан 1881-м годом. И видно, что ковёр этот "постлан" поверх другого, ещё более раннего и уже изношенного. Даже, кажется, того же рисунка. Значит, всё-таки дело не в мастере, а в традиции этого места "ткать" такие чёрно-белые галечные дорожки, как ткут их русские деревенские женщины, украшая ими деревенские храмы. Они и мягки по-деревенски, потому что положены поверх друг друга, и нога чувствует шаг как привет прежних молитвенников, как всегда чувствуешь тепло и любовь, вступая на какой-нибудь круглый коврик у входа сельской церкви. Или когда кладёшь его под коленки на первой неделе Великого поста, когда читается Канон Андрея Критского и поётся печальное и воскрешающее "Душе моя, душе моя, восстани, что спиши – конец приближается...".

В Нижнем храме ещё и алтарная преграда жива, и праздничный чин на месте поздней итальянской руки – хоть завтра служи. Но в разрезе окон уже чудится Восток, шамаханская раскосость – жили-то рядом. Только кресты в "наличниках" византийски чисты, не то споря с мавританским рисунком окон, не то говоря: обнимемся, мы одной земли.

Поднимаюсь на первый, ещё не рухнувший этаж колокольни и вздрагиваю – так мёртв этот открывающийся сверху термитник. Смерть проточила пустые окна и двери в стройном порядке и зачем-то бросила этот труд посередине. Подлинно – заповедник человеческого нетерпения, как, слава Богу, понимают его сами турки. Правда, понимают уже вполне в нынешнем духе, делая из него туристическую приманку – магазины и ресторанчики заманивают греческими именами и учатся мифологии, но вместе и понимая, что такой способ решения политических проблем не к чести человеческой истории.

А мы оглядываемся на выезде на городские часы, остановленные в час исхода, и молимся, чтобы этот "заповедник" так и остался заповедником, а не примером для решения сегодняшних проблем Палестины и Косова, Осетии и Абхазии, Израиля и Ливана. Кажется, это первый город, из которого уезжаешь без сожаления и боишься оглянуться, чтобы он не кинулся за тобой.

Со смущением вижу сейчас, когда пишу эти строки, что ни разу не вспомнил, что и это митрополия св. Николая и он вполне мог быть здесь в начальные христианские дни этого города. Так всё далеко от него – "звезды незаходимой", как зовёт его одна из никольских служб. И вспоминаю об этом только уже по дороге на остров св. Николая, куда мы торопимся, чтобы уврачевать сердце, отойти от увиденного.

Дорога в чудных пиниях и каком-то "шишкинском" свете долго карабкается наверх и спускается с перевала, показывая на несчётных поворотах то снежные вершины обступающих гор, то синенький платочек моря, то пропасть неба, в котором на минуту чувствуешь себя летящим. Пока не выкатываешься к малой бухте прекрасного залива, в котором и покоится цель нашего приезда – остров Святого Николая.

Я смотрю на фотографию, сделанную в тот день, и не могу наглядеться. Длинные лодки готовятся выйти в море. Живописные люди что-то носят с берега и на берег. Бочки, тюки, корзины. Алые рубахи, пёстрые жилеты, непременные флаги страны на мачтах, яркая зелень кустов и сосен, как на итальянских картинах Сильвестра Щедрина. И бархатной туфлей – остров за мысом на фоне синеющих гор, где на вершине ноготком чертится апсида церкви. Что-то из раскрашенных гравюр XVIII века с контрабандистами, горячей речью, воздухом опасности и запретной свободы. Будто наткнулся на иллюстрацию из каких-нибудь пожелтевших за столетие мемуаров. Так подлинна, длительна, недвижна эта жизнь из столетия в столетие.

Скоро наш неизменный хранитель в этой поездке, нянька, путеводитель и гид Нихат сторговал для нас лодку (как и следовало в этом "недвижном" мире, по мобильному телефону), и мы поспешили к острову. Я поставил икону Святителя, с которой не расставался все дни, в нос лодки под ветер и брызги – ведь это были его воды, его море, которое он знал во всех состояниях. И мы все улыбались. И, конечно, на безлюдном острове с малым причалом и какой-то хозяйственной хижиной к нам уже летели наперебой рыжие кошки всех оттенков, чтобы проводить первые несколько метров и махнуть рукой, видя, что с нас нечего взять.

Говорят, Святитель жил здесь некоторое время. И благословил это место уединения, хотя благ тут никаких. Остров едва ли в километр длиной. Камень, неизменный терновник, одичавшие оливы. Ни воды, ни леса. Тропа сразу круто стремится к вершине, и скоро нас встречает первая, наполовину, как почти всегда здесь, иссечённая в скале церковь пятого века. Как всегда, безымянная – первая, и всё. А там, повыше, и вторая с роскошной чашей одной сохранившейся апсиды, которая без опоры стен, кажется, гудит как парус. Три прекрасной формы окна всё утверждают единство и неслиянность Троицы, напоминая, что споры вокруг этой непостижимой разумением неслитной нераздельности шли не на одних Вселенских Соборах, а вот и по таким скитам, и на стадионах и ипподромах, часто оканчиваясь кулаками, потому что вера была не благочестивым понятием, а делом прямого личного спасения, и тут уж было не до дипломатии. Крест прорезан в вершине апсиды, как знaмя исповедания, и небо в нём бездоннее и синее, чем остальной свод. И почему-то на минуту кажется, что здесь и не было никаких стен. Или землетрясения и время сами отряхнули их, чтобы и это море, и горы вокруг, и малые сёла рыбаков там, на материке, и путники, и дороги вошли под парус апсиды для общей молитвы. И не надо возгревать воображения, чтобы, встав перед утраченным престолом и ещё живым горним местом, услышать эту молитву вод, лесов и небес и понять, что она никогда не переставала здесь все пятнадцать веков.

Я ставлю Николу на верхнюю ступень синхронома, зажигаю свечу перед ним, и она не гаснет на открытом всем ветрам месте, потому что апсида бережно обнимает её и образ, как мы, когда прикрываем свечу чашей ладони.

А ещё через сто метров – третья, самая верхняя здесь церковь. Дотошные японцы, которые ведут здесь раскопки, сосчитали, что она находится на 99-м метре над уровнем моря (в скобках поневоле вздохнёшь, что неисчерпаемую Турцию копают все, кроме нас).
У этой, напротив, все стены, кроме восточной, целы. Она открывается сверху (иначе к ней не подойдёшь) с праздником мозаичных полов, мрамором амвона, ясным местом престола в охране колонн, от которых остались одни базы, и упругим луком горнего места. Остров за ней опускается, и она плывёт в небо. Здесь апсида, наверно, мешала бы открытому полёту. Здесь свечу и Николу ограждают стены. Пламени почти не видно на горячем солнце, зато икона сияет драгоценным камнем, откликаясь мрамору и мозаикам. Это церковь седьмого века. Икона в это время ещё стоит в храме, но над ней уже нависает опасность – скоро на неё начнётся гонение, которое продлится без малого столетие. Её назовут идолом и начнут повсеместное истребление (в империях уж так – сразу и везде), лишив нас великого наследия живописного свидетельства Истины первых христианских веков. Глядя сейчас, как радостно светит Никола под родным солнцем, я думаю, как затруднена была бы наша молитва и как холодна и умозрительна без этого живого диалога со святыми, Спасителем, Девой Марией и как хорошо, что мы приняли христианство уже в торжестве и победе иконы. Малым эхом этой победы и горит сейчас наш Никола на палубе летящего в небо храма. Храма его, его имени, ведь не зря в мозаике пола первым твоему невежественному в греческом языке глазу бросается слово Николао. Потому, верно, и остров его имени – по этой красавице церкви, начавшейся ещё при Юстиниане Великом, который хотел бы сделать церковью весь мир, чтобы в нём звучало сочинённое им и по сей день победное и прекрасное песнопение Литургии оглашенных "Единородный Сыне". Церковь рождена одной любовью к Святителю, потому что другого строительного материала тут нет. Не из чего было сложить это чудо благодарности и поклонения.

Кто-то из отцов основателей и великих клириков и лёг здесь, под полом, что обнаруживают две малые гробницы, вернее, два тесных склепа, выбитых в скале. Они и там, за второй церковью, таковы же – бедные ладьи, перевозящие через Лету, – пустые, залитые дождевой водой и давно используемые под поильни для скота. Здесь знали временность смерти и ложились без пышности, не тщась унести с собою мир. И, может быть, как на нынешнем Афоне, ложились по истлении брата в одну и ту же могилу – нет здесь лишней земли, и могила в камне трудна. Так что и нетление не благо, а повод к удвоенной молитве. И те-то, имперски пышные, оставленные нами в Телмесе, пусты, потому что разграблены и кости брошены за ненужностью, а обитатели этих воскресли.

Поместится на острове за церковью св. Николая ещё малая часовня и, через долгий каменный коридор в мерно идущих аркадах, согласивших в себе лёгкость и мощь, – последняя церковь, чтобы оборваться над морем гранариумом и цистерной.

Как же тесна и напряжена была жизнь этого крошечного, скорее всего, монашеского государства, которое без противоречий можно удержать только любовью и молитвой! Как высока и серьёзна, как честна и тверда перед Богом! Беден и мал остров, но было, значит, кому молиться в этих четырёх храмах, возделывать на голом камне сад и потом ложиться в этот камень со спокойной верой в восстание.

Не знаю, почему я думаю здесь о только утром оставленном мёртвом Кармелисосе – заповеднике нетерпения. И там и тут руины, но те мертвы, а эти животворящи. И вертится в памяти смешная северная присказка "От Холмогор до Колы тридцать три Николы". Эти наши тридцать три пошли от здешних четырёх, как сам Никола от этих горных снегов ушёл к нашим долгим равнинным разделить страдание с самыми "труждающимися и обременёнными", как он навык "сущих в бедах предваряти".

Умерли, уходят в землю четыре "Николы" на малом острове, но восходят на нашей земле от Холмогор до Колы новые тридцать три Николы. И как не вспомнить евангельское: "Если зерно не умрёт, не даст плода". Омертвел этот некогда живой камень, но созиждется на нём, пусть не в этой земле (хотя почему не в этой – вся земля Господня!), новая церковь, засевается новое поле жизни. И когда мы возвращаемся, Святитель снова на носу лодки глядит, глядит на оставляемый нами свой дорогой остров.

И лик его светел. †

Продолжение следует

 о нас
 гостевая
 архив журналов
 архив материалов
 обсуждение
 авторы

 Публикация

обсудить в форуме

распечатать

авторы:

Валентин Курбатов


 Память

Александр Юликов
Тесный круг

22 января о. Александру Меню исполнилось бы 73 года. Дух его был бодр, ясен, молод, и потому трудно представить его себе постаревшим. Разве что седины прибавилось бы. А вот каким он был в молодости, помнят теперь, наверное, немногие. О своих первых встречах с пастырем рассказывает художник, оформивший большинство книг о. Александра. 

 Свидетельство

Дмитрий Гаричев
Осколок

"Николо-Берлюковская пустынь (село Авдотьино Ногинского района Подмосковья) два года назад отметила 400-летие. Испытав за века взлёты и упадок, пустынь была прославлена многими чудотворениями от обретённого образа "Лобзание Иисуса Христа Иудою". Главным событием юбилейного года в Берлюках стало водружение креста на колокольне возрождающейся обители..." 

   о нас   контакты   стать попечителем   подписка на журнал
RELIGARE.RU
портал "РЕЛИГИЯ и СМИ" Рейтинг@Mail.ru Rambler's Top100