Rambler's Top100

3/2007

РАДУМЬЯ О ГЛАВНОМ

Память как Евхаристия

Взыскуя лица твоего. Жилище Бога

Владимир Зелинский

Окончание. Начало в № 1/04

Этим очерком автор завершает публикацию книги "Взыскуя Лица Твоего", печатавшейся частями в "Истине и Жизни" начиная с января 2004 года. Полностью книга (включая последнюю неопубликованную часть) выйдет в киевском издательстве "Дух и Лiтера" осенью 2007 года. Благодарю всех своих читателей и сотрудников редакции.

Владимир Зелинский


Отцу Георгию Чистякову

Вячеслав Иванов в послании к итальянскому германисту Алессандро Пеллегрини (1930), заключающем триптих его писем-исповеданий ("Переписка из двух углов", 1920; "Письмо к Шарлю дю Босу", 1926), неожиданно находит слова, которым однажды, может быть, суждено лечь в основу будущего христианского единства: "Вселенский Анамнезис во Христе – вот, значит, цель гуманистической культуры: потому что такова историческая предпосылка всемирного Апокастазиса..." [1]

"Анамнезис" – молитвенное поминовение Тайной Вечери, литургическое участие в ней, составляющее евхаристическое средоточие нашей веры. (С. Аверинцев переводит "памятование", но я бы оставил "анамнезис", сохраняя верность терминологической церковной точности и таинственной полноте, сгустившейся в этом слове.) Ибо оно обращает нас к "таинству воспоминания" [2], которое, по мысли Иванова, призвано стать "вселенским", объединяющим всех в изначальном опыте, дарующем нам способность видеть и вспоминать друг друга во Христе. Образом такой памяти для Вяч. Иванова должна стать "гуманистистическая культура" (выражающая собой опыт самопознания человека), под которой он разумеет не столько потоки книг или галереи полотен, сколько круговорот идей, основанных на причастности Слову, откликающемуся во плоти великих "культурных событий". "Всякая большая культура, – говорит он, – поскольку она эманация памяти, всегда есть воплощение важного духовного события, представляющего собой своеобразный аспект воплощения Слова в истории" [3].

В таком видении ивановская идея выглядит, пожалуй, излишне упрощённой или чрезмерно доверчивой, ибо в ней, как это случается в католической философии, а у "Великолепного Вячеслава" в особенности, неприметно стирается неодолимая дистанция между вестью культуры (оплотнённой в тексте, изображении, звуке, камне) и единственной Вестью, ставшей плотью. Мы не вправе говорить ни о каком ином явлении Слова на земле, кроме вочеловечшегося однажды, однако отдалённое эхо его может отозваться и в "плотской" массе культурного творчества, окликнуть из той "тяжести недоброй", откуда, по выражению поэта, рождается прекрасное. Конечно, когда оно появляется на свет, прекрасное пользуется устами и усилием художника, ведомого прежде всего страстью "высказать себя", и уж затем, изредка, становится осмысленной попыткой рассказать о таящемся в нём истоке. И всё же сокрытое иногда даёт увидеть себя в отражениях культуры, позволяет вспомнить о себе, произнести вслед за Словом, вызывающим мир из небытия: "Сие творите в Моё воспоминание".

Евхаристия позволяет увидеть первозданную красоту творения. Ибо если элементы этого мира, крошечные фрагменты творения становятся телом Господа, когда мы Его о том молим, то, значит, из всего, что Им создано, человек может построить для Него жилище, всякую вещь сделать местом Его пребывания. Тайная Вечеря, до того как она совершается на алтаре, остаётся "сложенной" в памяти общины, которая соучаствует в таинстве, становится неотъемлемой частью его. Мы причащаемся Телу и Крови под видом хлеба и вина, как и "под видом" "воспоминаний" о Христе, живущем в памяти нашей веры. Воспоминания молятся и молитвы вспоминают Пасху в иерусалимской горнице, совершая её здесь и сейчас. Тот хлеб и то вино сохраняются в Предании Церкви подобно "преждеосвященным дарам". Не только анамнезис, но и вся Литургия есть "свиток воспоминаний", обращённых в молитву. Да и Писание не заключает ли в себе единую священную память, связующую Бога и людей? И не живёт ли эта память в Предании, растущем из века в век?

Иногда, чтобы убедиться в благословении этого дара, нужно прибегнуть к доказательству от противного: не от беспамятства ли совершается в мире большая часть зла? Когда приходит враг человека, он похищает посеянное в нас Слово (Mк 4.1), воруя прежде всего память или наводя на неё столбняк. Иной раз он грабит в открытую, среди бела дня, даже и не прячась особенно. Всякий полагает, что может держать в жёсткой узде если не поступки, то, по крайней мере, содержимое своего сознания. Ибо нам в слепоте нашей кажется, что всё, мыслимое нами, – целиком наше, неотделимо от подручного нам "я", которым мы можем распоряжаться по своему усмотрению. Но бывает, кто-то вдруг словно отрубает это усмотрение от всего, что им движет и его держит, не только от системы "нравственного оповещения", но иной раз и от здравого смысла, даже инстинктивного чувства опасности. "Вошёл же сатана в Иуду..." (Лк 22. 3), и вот, не зная, как и почему, Иуда отдал в его распоряжение глаза свои и расчёты, и пути шагов. Не с одним Иудой могло такое случиться, и тогда, с одной стороны, сатана вершит своё дело, а с другой – отданный ему в наём человек поодаль за ним наблюдает, но помешать сатане не силах да и не хочет, ибо в то мгновение отдан ему.

Впрочем, это мгновение, бывает, длится чуть ли не всю жизнь.

Так, большинство преступлений совершается в забвении о незакрытой клетке с рыкающим хищником. Случилось мне однажды читать признания одного достаточно образованного убийцы, и не кого-либо, а прокурора по профессии, способного к детальному анализу своих актов. И вот в момент убийства, как он признаётся, память его была полностью парализована. Прошлое (положение в обществе), как и неотвратимое будущее (наказание и бесчестье), не говоря уже о том, что оставалось от соображений моральных, почему-то перестало вовсе существовать. Он действовал в жёстких рамках логики заранее выработанного плана, на трезвую голову, но повинуясь при этом заранее сложившейся необходимости, как будто продиктованной извне. Всё время убийства, казалось, свелось к этому длящемуся мгновению абсолютно рационального безумия, которое почти тотчас оставило его, едва лишь дело было сделано и "задание" выполнено. Сколько же людей, что называется, "оступившихся", могли бы рассказать о себе нечто подобное! Внезапное ослепление, словно выпавшее из времени, и затем оторопь: как же я мог? Да был ли то действительно я? Не идёт ли речь о состоянии наваждения, снимаемом на плёнку памяти, наблюдающей за собой со стороны, но не способной оказать ни малейшего сопротивления некой чуждой силе, управляющей нашими идеями и руками?

Недаром вся аскетическая литература настаивает на необходимости владения собой, на "достоинстве трезвения", которое следует "стяжать". Но что же такое "владение" и "трезвение"? Мы владеем по-настоящему своей личностью, когда соотносим себя с внутренним образом, сложившимся в нас, с иконой, с первообразом, о котором обычно не вспоминаем, но интуитивно осведомлены. Мы становимся собой, когда, трезвея от угара страстей, начинаем оценивать себя с высоты призвания, которое кто-то вложил в нас. Ибо "самостоянье человека" (о чём мы напоминали уже не раз) несёт в себе не только здешнее, но давнее, вышедшее из "Света истинного", христоносное наше "я". И потому, творя воспоминание о Христе, мы должны вспомнить в Нём и себя. Молитвенная память, о чём говорит опыт святых, "взрывает ключи" подлинного, когда-то "втайне созданного" человека, сотворённого по образу и подобию, падшего в Адаме, восстановленного в Иисусе. Память изводит его из тени житейских воспоминаний, одни очищая, от других очищаясь.

"Всякое бо житейское отложим попечение", – зовёт Херувимская песнь на пороге Евхаристии. "Очистим чувствия и узрим неприступным светом воскресения Христа блистающаяся..." – вторит Пасхальный канон.

По сути, это призыв стать наконец самими собой.

В человеке скрыты две истории, житейская и священная, мирская и пасхальная. Христос – путь, который ведёт из одной в другую, от "мира сего" к таинству Царства, скрытого внутри и вокруг. Нет ничего ближе и дольше этого пути. От замаскированной клетки с хищником он ведёт в сторону врат, открытых в жизнь вечную, но в торопящейся нашей жизни мы в лучшем случае лишь успеваем вступить на него. К тому же у нас на выбор множество путей, уводящих совсем в иные стороны, и самый удобный, проторённый из них тот, который кружит нас вокруг самих себя, как вокруг замка за высокими стенами. В конце концов нам начинает казаться, что за ними обитает какая-то настоящая наша сущность, замкнувшаяся в радикальном и горько-сладком своём одиночестве. Но одиночество – лишь одна из избираемых нами утопий. Секрет человека в том и состоит, что он, как бы ни пытался, не может окончательно остаться один. Не-одиночество как раз и делает его существование бесконечно более напряжённым, драматическим, как и более радостным. Ибо всё вокруг нас напоено Словом, оно "слышимо и видимо" [4] во всех окружающих нас вещах, ибо все они на свой лад вступают с нами в общение [5]. Мир полон голосов мирских, адских и райских, которые собираются в памяти и, проходя через нас, делаются нашими голосами, созданными нами образами.

Во всякой вещи заключено воспоминание о Боге, вызвавшем её к бытию, и это воспоминание можно, узнав, сотворить, как и загнать в тень, не узнав. Отзвуки, отсветы людей и вещей теснят нас отовсюду, но на пороге памяти стоит поставленный нами сторож, который впускает одни, оставляя за воротами другие. Устроитель, цензор, строитель и охранник нашей личности, такой, какой мы её для себя выбрали, открывает и закрывает врата нашей памяти, осаждаемой бесчисленным количеством сигналов. Небо, на которое мы глядим, тоже заглядывает в нас, колодец, над которым склоняемся, всматривается в поток нашего существования, не говоря уже о множестве взглядов, которые мы встречаем, делаясь точкой пересечения времён, знаков, энергий. "День дню передаёт речь, и ночь ночи открывает знание" (Пс 18. 3), и человек служит местом общения их, диалогом или спором между ними. В этом диалоге, часто споре, скрыта основа нашей личности, но человек всегда свободен выбрать, кого слушать, кому повиноваться.

Существует школа молитвы, которая учит "обнажению" нашего существа, умению заглянуть в подлинное своё "я". Оно открывается, согласно восточной традиции, с обретения смертной и покаянной памяти. Но та память, которая как цепью приковывает нас к неизбежности смерти, в то же время освобождает от неё. "Память в видении аскезы, в глубинном зове веры... открывает, что Некто, победно сошедший в ад и сходящий в него, навсегда становится преградой между ничто и нами" [6]. Преодолевая плотную породу "беззакония", явного, как и скрытого, образующего преграду между Богом и нами, память освобождает или очищает себя для Него. Подлинное наше "я" открывается в таком воспоминании, не скользящем как тень от дыма, но деятельно творимом, исповедуемом, прелагаемом в образ, данный нам от начала, и тогда Христос изображается в нашем существовании. Он выходит из мглы, таящейся в человеке, со словами: "Ныне же будешь со Мною в раю". Это то самое Адамово наше "я", которое "вспоминает" себя в аду, находит свои корни, сокрытые со Христом в Боге (Кол 3. 3), Который "проникает в бездну и сердце и видит все изгибы их. Ибо Господь знает всякое ведение, и прозирает в знамения века"(Сир 18. 42).

Человек измерен взглядом Божиим, отсюда – неопределимость его существования. Некогда Его взгляд проник в нас и скрылся в памяти. "Ты удостоил мою память Своего пребывания... сделал её Твоим жилищем с того дня, как я узнал Тебя", – восклицает блаж. Августин в "Исповеди" [7]. Источник Богопознания – здесь, в творимом воспоминании. Ибо – "Ты всегда был со мной, был ещё до того, как я пришёл к Тебе" [8]. Об этом пребывании Бога рядом, вблизи, даже когда Он был ещё не узнан, Августин догадывается, допрашивая свою память, хранящую "в самых отдалённых её пещерах" формы, звуки, запахи, образы вещей, каждая по-своему говорящих ему о Боге. Всё, что воспринимается им и мной, может – как только мы захотим – служить Его вестником или свидетелем. "А что же такое этот Бог? – допытывается Августин. – Я спросил землю, и она сказала: "Это не я"; и всё живущее в ней исповедало то же... Я спрашивал небо, солнце, луну и звёзды: "Мы не Бог, которого ты ищешь", – говорили они. И я сказал всему, что обступает двери плоти моей: "Скажите мне о Боге моём – вы ведь не Бог, – скажите мне что-нибудь о Нём". И они вскричали громким голосом: "Творец наш, вот Кто Он". Моё созерцание было моим вопросом, их ответом – их красота" [9].

Их красота – пожалуй, самая живая и доступная нам речь того "анамнезиса во Христе", который несёт в себе "ведение Господа". Узнавая её, мы легко открываемся Его взгляду и начинаем видеть себя. "Тогда познаю, подобно как я познан", – говорит апостол (1 Кор 13. 12), познаю себя в вещах, познаю в своих грехах, познаю в людях, вижу – пусть и сквозь тусклое стекло – себя перед Богом. Это познание рождается в памяти, которую мы для себя выбираем. Вспоминая, мы выбираем своё прошлое. Когда выбираем Бога, то открываем себя Его познанию. Когда выбираем радость, то она приходит к нам отовсюду. Когда выбираем зло, память навязывает его как нечто неотвратимое. Когда говорят, что абсолютная власть развращает абсолютно, ни к кому это не относится в большей мере, чем к памяти. Она развращает ничем не стеснённой свободой выбирать самого себя. Ошалев от неё, память готова метаться весь век между дебрями прошлого и миражами будущего. Она есть своего рода "мечущаяся необходимость", живущая в нас [10].

И потому всякое воспоминание о Христе, когда мы творим его, должно начинаться с приношения Ему мечущейся нашей свободы-необходимости. Речь не идёт об отречении от трона для последующего удаления в упоительную ссылку, но о постоянном усилии памяти, охватывающем всё наше существо. Изменить память означает преобразить свою свободу, замагнетизированную прошлым, освободиться от него, как от ненужной собственности, ибо из прошлого, угнездившегося в сердце, исходят злые помыслы (Мф 15. 19). Свобода человека состоит в "обращении" прошлого в настоящее, которое дано как дар, как приблизившееся Царство. Можно назвать это изменение "евхаристией памяти".

Вместе со свободой Бог дал человеку сердце и память, чтобы сделать их местом обитания Своего, как и разум, чтобы помочь ему отыскать их. Но – возразят – разве сердце и память не вместилище помыслов ветхого человека? Здесь проходит граница между человеком ветхим и новым, тем, в кого Бог вселяется со Своим знанием, со Своей памятью. Что это значит? Что вспоминает та пра-память, о которой мы чаще всего не знаем? Платон полагал, что в основе наших знаний лежит врождённое воспоминание, указуя устами и диалектикой Сократа на интуитивное знание квадрата [11]. Возможно, эта догадка относится к тем "архетипам", которые никогда не исчезают из "тезауруса" философских идей. Мой опыт человека, однажды вспомнившего о Боге, о Котором он до тех пор не знал, говорит, что в основе нашей пра-памяти лежит пра-воспоминание о Лице. Когда Давид говорит, что созидаем был втайне в утробе (см. Пс 138), его воспоминание обращено не к тому зародышу, каким он когда-то был, но к Лицу. Это Лицо становится началом нашего узнавания других лиц, ибо каждый из нас узнается (или не узнается) другими, людьми и вещами, но прежде всего узнается Богом, Который хочет найти в нас собственный образ.

Все мы обладаем лицами, и каждое из лиц – это особая, единственная в своём роде весть. Вспоминая другого во Христе, мы "причащаемся" его единственности, но не его самости. И особая весть о лице нашего ближнего не кончается с его смертью. Мы можем стать ей причастны, и в этом заключена "предпосылка вселенского Апокастазиса" – в узнавании Лица в других. Воспоминание о Нём заключается и в "преложении" человеческих лиц в Одно, в припоминании в каждом из лиц Его иконы. Вселенская Память как Церковь собирает жатву тех зёрен Слова, которым осеменён весь род человеческий. И коль скоро Слово не может умереть, то и всё, с чем оно породняется, не должно исчезнуть окончательно. Тайная Вечеря есть завещание жизни в воскресшем Теле Господнем, в непреходящести Слова и в радости взаимного узнавания. И наша память, "отложив попечение", "убелив" себя от смертных и "лютых" воспоминаний, становится антиминсом, на котором творится реальное присутствие Христа, которое однажды явит себя во всем.

"И Евхаристия, как вечный полдень, длится..." [12]

И память наша вновь становится её временем, здесь и сейчас. Восточное богословие избегает слишком точных и рациональных объяснений этого изменения: как, когда, в какой именно момент, в каком смысле. Оно предпочитает оставаться лицом к лицу с тайной, обнажённой, незащищённой, не зная "как" и "когда", доверяя лишь откровению глагола "есть", непостижимому равенству Хлеба и Тела.

Тот, Кто остаётся единственным источником бытия, пребывая по ту сторону всякого бытия, входит в него, принимает плоть Сына Давидова, плоть Тела и Крови Евхаристии, но также соединяется с тканью нашей памяти, какой бы она ни была, бедной, грязной, неверной. Бог входит в эту человеческую плотность, которая Ему знакома до мельчайших складок. Ибо под ними скрыто Его жилище, отблеск Его Царства.

Вот и разбойник, распятый по правую руку, откуда мог набраться благоразумия и вспомнить о Царстве, о котором никогда не слышал? "Помяни меня, Господи..." Между тем, его подельник, мучась и умирая, был смертельно укушен забвением... Память Божия есть дар целиком безвозмездный и врождённый, и в то же время его следует выбрать, найти, облечь в вещество мысли, тепло благодарности. "За всё благодарите: ибо такова о вас воля Божия во Христе Иисусе" (1 Фес 5. 18), – говорит апостол. Нам следует вернуть то, что мы уже получили. По-гречески "о всём благодарить" ( έν ράντι εύχαριστεϊτε) означает творить Евхаристию во всех вещах. Благодарение вещей – это один из тех языков, на которых Творец говорит нам о Себе.

Во блаженстве слышащих Слово и соблюдающих Его рождается и настоящее наше "я". Оно творится как воспоминание о Христе в людях и ангелах, тварях и "всяком дыхании", в живых и усопших... Бог не сотворил для нас смерти. †


[1] Письмо к Алесандро Пеллегрини о "Doctas Pietas", Вяч. Иванов. Собрание сочинений. Т. III, с. 445.

[2] Выражение о. Александра Шмемана.

[3] Вяч. Иванов. Там же.

[4] Послание к Автолику, 2, 22. См.: Ранние Отцы Церкви. Брюссель, 1988.

[5] См.: Хосе Ортега-и-Гассет. Смерть и воскресение в сборнике "Камень и небо". М., 2000.

[6] Olivier Clément. Introduction à la Philocalie. P. 16.

[7] Бл. Августин. Исповедь. 10, XXV.

[8] Там же. 10, IV

[9] Там же. 10, VI.

[10] Выражение философа Я. Э. Голосовкера.

[11] См. Менон.

[12] О. Мандельштам.

 о нас
 гостевая
 архив журналов
 архив материалов
 обсуждение
 авторы

 Публикация

обсудить в форуме [реплик: 48]

распечатать

авторы:

Владимир Зелинский


 Память

Александр Юликов
Тесный круг

22 января о. Александру Меню исполнилось бы 73 года. Дух его был бодр, ясен, молод, и потому трудно представить его себе постаревшим. Разве что седины прибавилось бы. А вот каким он был в молодости, помнят теперь, наверное, немногие. О своих первых встречах с пастырем рассказывает художник, оформивший большинство книг о. Александра. 

 Свидетельство

Дмитрий Гаричев
Осколок

"Николо-Берлюковская пустынь (село Авдотьино Ногинского района Подмосковья) два года назад отметила 400-летие. Испытав за века взлёты и упадок, пустынь была прославлена многими чудотворениями от обретённого образа "Лобзание Иисуса Христа Иудою". Главным событием юбилейного года в Берлюках стало водружение креста на колокольне возрождающейся обители..." 

   о нас   контакты   стать попечителем   подписка на журнал
RELIGARE.RU
портал "РЕЛИГИЯ и СМИ" Рейтинг@Mail.ru Rambler's Top100